статьи Рощинский
А.В. |
Я,
Рощинский Алексей Владимирович, родился 21 фeвраля 1918 года в селе Поповка
Зеньковского уезда Полтавской губернии, в 3 километрах от местечка Опишне
(в советское время - Опошня).
Мой отец, Рощинский Владимир Федорович, был в то время студентом Глуховского
учительского института (ныне -
Сумская область).
Моя мать, Рощинская Мария Сергеевна ( в девичестве-Линник), родилась 26
марта1886 года в селе Черняковка Чутовского района, в семье сельского учителя,
Линника Сергея Яковлевича, и Марии Яковлевны Линник - домашней хозяйки,
воспитывавшей 10 детей, 6 мальчиков и 4 девочки .
Отец моей матери, мой дед - Линник Сергей Яковлевич, проучительствовал 45 лет и,
по существующему в то время закону, за долголетнюю и безупречную службу был
удостоен звания почетного дворянина. Это звание, со всеми привилегиями,
распространялось на всех его детей и внуков, в том числе, и на меня, и было
гордостью нашей семьи, но стало основной причиной наших бед и страданий в
советское время.
Моя мать, в возрасте 16 лет, после 2-летней учебы в Зеньковской женской
прогимназии, 9 июня 1902 года получила аттестат о среднем образовании и получила
назначение на должность учительницы-заведующей начальной народной школы в селе
Федоровка Зеньковского уезда, где проработала до 23.08.1911 года. При этом,
после трех лет работы учительницей, Управлением Киевского учебного округа ей
было выдано свидетельство на звание учительницы начальных училищ, от 28.02.1907
года, за № 4319.
Одновременно с работой, с 1.06.1909 г. по 6.07.1909 г. ею был прослушан курс
лекций на Педагогических курсах, под покровительством Ее импе-раторского
величества, в г. Москве.
С 1.09.1911 г. переведена на работу учительницей-заведующей начальной народной
школы в селе Поповка, Зеньковского уезда, где и проработала до 1.09.1918 года.
В этот период, а именно 11.01.1912 г., вышла замуж за учителя Опошнянской
2-классной монастырской школы - Рощинского Владимира Федоровича.
Родила троих сыновей: 15.11.1912 Г. - первого сына, Георгия; 28.03.1914 г. -
второго сына, Александра; 21.02.1918 г. - третьего сына, Алексея (т.е. меня).
С 1.09.1918 года мама работала учительницей трудовой начальной школы в селе
Ковалевке, потом - в Опошне, Полтавского округа, а с 21.09.1930 г. была
переведена на должность учительницы и библиотекаря 2-й средней школы им. Ленина
в г. Полтаве, после чего, с 1.09.1935 г. по 10.10.1937 г. работала учительницей
Полтавской школы переростков.
Общий стаж учительской работы моей матери составил 33,5 года.
При этом, последние 7 лет работы были после оформления пенсии в 1930 году.
Оставив учительскую работу и выйдя на пенсию, мама жила вместе со мною в
Полтаве, помогая по хозяйству и занимаясь воспитанием внуков.
Последние годы, с обострением давно прогрессирующей болезни ног, с 1960 г. по
1967 г., жила у своего среднего сына, Александра, в поселке Лазаревское,
недалеко от Сочи, пытаясь морской водой лечить пораженные экзе-мой ноги и
занимаясь неустанно любимым делом - "лечением" библиотечных книг, которых,
кстати, за жизнь прочла несметное количество, пронеся талант не только
вдумчивого внимательного прочтения, но и удивительного умения яркого и
доступного любому возрасту пересказывания прочитанного. В частности, она могла
легко и непринужденно увлечь пересказом "Идиота" Достоевского 5-7-летних внуков
во время дальних походов по историческим местам родного города, да так, что они
слушали, затаив дыхание, не замечая усталости больших переходов.
Часто в такие походы "бабушка Сергеевна" брала не только своих внуков, но всех
желающих детей нашего и соседних дворов.
Это были замечательные походы по заранее составленному плану и очередности, с
интересными и запоминающимися комментариями по теме, экскурсами в историческое
прошлое, быт, культуру нашего края и, конечно, с обязательным завтраком на
природе, что придавало особую прелесть прогулке и вдохновляло к дальнейшему
познанию. Объекты познания были неординарны ( монастырь,
соборы, все кладбища города и т.п.) как,безусловно, была неординарна и
всесторонне одарена сама личность мамы.
Время, в которое ей выпало жить, не поскупилось на горести и несчастья, рано ее
состарив и разучив радоваться жизни.
И только с маленькими детьми она на время забывала о своей тоске и возвращалась
душою в утерянный мир.
В возрасте 81 года, 8 сентября 1967 года мама умерла, и похоронена на кладбище в
Лазаревском, рядом со средним сыном Александром
Мои дедушка и бабушка прожили долгую жизнь и умерли в преклонном возрасте:
дедушка Сергей Яковлевич - в 1928 году, в возрасте 97 лет, а бабушка Мария
Яковлевна - в 1934 году, в возрасте 98 лет.
Теперь я расскажу о своем отце.
Мой отец, Рощинский Владимир Федорович, родился 19 июля 1889 года в селе
Семеновке Глуховского района Черниговской области, в семье церковнослужителя.
Его отец, а мой дед - Рощинский Федор Степанович, был псаломщиком и церковным
учителем школы грамоты, где учился у него и мой отец, закончив ее в 1903 году.
Во время учебы здесь, в 1900 - 1901 годах, он переболел туберкулезом левой
берцовой кости, в результате чего остался калекой на всю жизнь, страдая
хромотой.
В 1903 году мой дедушка умер, и отца взяла на полное содержание и воспитание его
старшая сестра , учительница народной школы. Она опреде-лила брата на учебу в
трехклассное Городское училище Федора Терещенко, по окончании которого, в 1907
году, 18-летний Владимир работал помощником табельщика на сахарном заводе в селе
Кубары.
В августе 1908 года отец продолжил учительское образование, посту-пив, на основе
конкурса, на Глуховские одногодичные учительские курсы. По их успешному
окончанию, в июне 1909 года, получил право на учитель-ство в двухклассных
министерских школах и был направлен на работу в та-кую школу в местечко Опошню
Зеньковского уезда Полтавской губернии, где трудился до 15.08.1915 г.
В этот период, а именно, 11.01.1912 г. обвенчался с учительницей Лин-ник Марией
Сергеевной.
В августе 1915 года, на конкурсной основе, был зачислен в известный Глуховский
учительский институт, который успешно окончил в мае 1918 го-да и получил право
преподавания всех предметов, и особенно математики, в высших начальных школах.
Кстати, по условиям обучения в Глуховском учительском институте, после его
окончания отец должен был возместить государственному казначейству стоимость
своего обучения в сумме девятьсот семидесяти рублей, о чем была проставлена
отметка в аттестате.
После окончания института, с 1 августа 1918 года, отец был направлен на работу в
село Ковалевку бывшего Зеньковского уезда, где преподавал физику и математику в
высшей начальной школе.
В этот период, в 1921 году, он был арестован органами ЧК и находился под
следствием один месяц, но был отпущен за отсутствием состава преступлений.
А 1 января 1922 г. был принят кандидатом в члены КП(б)У, но в 1923г., официально
- по болезни, неофициально - из идейных соображений, не прошел перерегистрацию и
принятие в действительные члены партии КП(б)У, отчего механически выбыл.
С 1 ноября 1923 года, после реформы районирования, переведен на работу в Опошню
заведующим, и учителем по совместительству, 7-летней трудовой опорной школы, где
трудился до сентября 1930 года, когда он был на-значен, по переводу, на
должность заведующего, с преподаванием некоторых предметов, в семилетнюю школу
№17 в г.Полтаве. В этой должности он работал до 1933 года. ( Надо сказать, с
гордостью и глубокой печалью слушал слова глубокого уважения и благодарности его
бывших учеников, высказанные мне всего несколько лет назад.)
В 1932 году органами ГПУ был арестован мой старший брат Георгий и в 1933 г. был
сослан в лагеря НКВД восточной Сибири на строительство Амурской магистрали
(откуда, кстати, он так и не вернулся).
Естественно, по этой причине, моего отца отстранили от должности заведующего
школой №17 и перевели на преподавательскую работу сначала в 12-ю, потом-
15-ю,6-ю, 27-ю школы Полтавы, где он продолжал добросове-стно работать и, наряду
с преподаванием, составил задачник (а к нему - решебник) по математике для
учащихся средней школы с использованием тематики того времени. Издать учебник он
не успел из-за ареста, а оригиналы задачника и решебника были изъяты при обыске
и не возвращены.
В ноябре 1933 года отец был вторично арестован органами ГПУ и находился под
следствием полтора месяца, однако вновь был освобожден из-за отсутствия состава
преступления.
В третий раз отца арестовали органы Полтавского облуправления НКВД 21 октября
1937 года, и постановлением "особой тройки" УНКВД от 17-19 ноября 1937г. он был
осужден на 10 лет заключения в одном из так называемых "исправительно-трудовых
лагерей" в Горьковской области, недалеко от поселка Сухобезводное. Там он и
пропал.
По моему заявлению на имя прокурора по Полтавской области от 29.09.1956г. дело
моего отца было пересмотрено Президиумом Полтавского областного суда 5 июля
1958г.
В результате пересмотра, постановление особой тройки УНКВД по Полтавской области
от17-19 ноября 1937 года, относительно моего отца, отменено и дело производством
прекращено, а отец был полностью реабилити-рован. Согласно полученного мною, по
моему требованию, свидетельства о смерти, мой отец, Рощинский Владимир
Федорович, умер 21 марта 1943 года от заболевания "Пеллагра" после почти
6-летнего пребывания в заключении в возрасте 54 лет. На мой запрос от
8.06.1989г. о месте захоронения его, мною был получен ответ от Управления
исправительных дел Горьковского облуправления МВД от
16.08.1989г. о том, что все лагеря в районе поселка Сухобезводное ликвидированы
30 лет назад, земли отошли к окружающим колхозам, на бывших территориях поселков
лагерников ничего не сохранилось, в том числе, и места захоронений.
Мой брат Александр, средний из нас, троих братьев, после окончания учебы в
7-летней трудовой школе в Опошне, в 1928 году поступил в Полтавский
дорожно-строительный техникум и окончил его в январе 1931 года. Получив
направление на строительство дороги на "крышу мира", то есть на Памир, он
участвовал в этом строительстве до его завершения в 1932 году, после чего
переехал в Абхазию, где работал на строительстве электростанции "СухумГЭС" до
конца августа 1934 г., когда он, успешно сдав экзамены, поступил в Полтавский
институт инженеров сельскохозяйственных сооружений, который закончил в 1939
году.
В этот период, будучи на производственной практике в Диканьке на строительстве
МТС, 3.06.1938г. он был арестован органами НКВД и находился в заключении в
Полтаве под следствием до января 1939 года. По при-чине отсутствия состава
преступления был освобожден и возвратился в институт для окончания учебы.
После окончания института, Александр должен был, по направлению, поехать на
работу в Узбекистан, но, по его просьбе, в связи с предстоящим призывом в ряды
РККА, был освобожден от направления и возвратился в Полтаву к своей семье (в то
время он был уже женат и имел двух дочерей). До призыва работал инженером
Полтавской облконторы Торгбанка, а с вес-ны 1940 года проходил действительную
службу в Ленинградском топографическом училище, откуда, после начала Великой
Отечественной войны, был призван в действующую армию и воевал до победы.
Участвуя в боевых действиях, был два раза ранен и контужен. Имел награды - 3
ордена ("Отечественной войны 2-й степени", "Красной звезды", "Знак почета") и 9
медалей. Член КПСС с 1943 года.
После демобилизации Александр работал в системе Военморстроя. Сначала - на
строительстве порта в Измаиле, потом - судоремонтные доки в Астрахани, по
окончании их строительства - порты на Сахалине (в Корсакове и Углегорске), затем
- в Мурманске, на заводе строительных конструкций. В завершение широкой
географии своей жизнедеятельности, в 1962 году, пе-реехал с семьей в поселок
Лазаревское, близ Сочи, где работал начальником Лазаревского
строительно-монтажного управления треста "Сочиспецстрой", а с 1969 года-
заместителем главврача по строительству санатория "Тихий Дон". В 1986 году
тяжело заболел и 12 января 1989 г. умер от рака желудка. Похоронен на
Лазаревском кладбище рядом с мамой.
Александр был отцом 5 дочерей. От первой жены - Ольги и Татьяны, родившихся до
войны, от второй жены - Татьяны (приемной) и Натальи, от третьей - Элеоноры. Все
они получили образование, имеют свои семьи и живут в разных городах России.
Что касается моего старшего брата, Георгия (вернее, Жоржа, как его звали в
семье), то он, после окончания начальной школы в Опошне, в 1926 году поступил на
учебу в Зеньковскую профтехшколу, после окончания ко-торой получил квалификацию
механика и был направлен на работу по специальности в Згуровскую МТС ( ныне -
Киевская область).
В начале 1931 года переехал в Полтаву и работал механиком по оборудованию на
заводе "Металл", где, по роду своих обязанностей и свободно владея немецким
языком, имел договорные связи с иностранными фирмами, поставляющими оборудование
на завод. Неудивительно, что в 1933 году, весной, был репрессирован органами ГПУ
г.Полтавы и, по решению "особой тройки", выслан на 3 года административной
ссылки на дальний Восток. Там работал по специальности на одном из участков
Байкало-Амурской магистрали (БАМ 1 очереди) на станции Известковая ДВЖД
(распространенный на ту пору "гениально простой" метод обеспечения
великих строек квалифицированными кадрами, к тому же безоплатными). По истечении
срока осуждения, изъявил желание остаться работать в этом регионе и, по
договору, работал на должностях механика и инженера-механика на разных участках
строительства и эксплуатации объектов ГУЛАГа НКВД.
После окончания договора, перешел на работу инженером-механиком Управления
лесного хозяйства Комсомольска-на-Амуре, а затем преподавал в Хабаровском
институте лесного хозяйства.
Женился он на местной поселенке Марии Федоровне Горюновой, удочерив ее дочку,
Альбину, и прожил с ними всю оставшуюся жизнь.
Альбина, с его помощью, в 1952 году поступила в Полтавский строительный техникум
и по окончании его, в 1955 г. вернулась домой в Комсомольск-на Амуре.
В 1973 году, находясь в служебной командировке в Магадане Жорж умер от сердечной
недостаточности в гостинице. Похоронен там же, в Магадане.
Вот такова история моей семьи Рощинских.
Я -
самый младший из братьев, Алексей Владимирович, который и занялся сим
жизнеописанием, по настоянию моего сына, Владимира, названно-го так в честь
моего отца, а его деда.
Отец, мать, мои братья ушли в мир иной, мир небытия, мир забвения.
Пусть им будет вечная память, вечный покой после тех испытаний, ко-торые в
избытке преподнесла им судьба, что стала такой характерной частью общей
трагической судьбы нашей страны.
Моя
история, которую я изложу ниже, также может показаться весьма характерной для
моего многострадального поколения нашей Родины, но, в то же время, насыщенной
драматическими испытаниями, с точки зрения общечеловеческих ценностей.
Постараюсь изложить все главное, что удалось до сего времени сохранить в памяти.
Помню себя я с 4-, 5-летнего возраста. Это, примерно, 1921 год.
В это время мы жили в селе Ковалевке Шишацкого района ныне Полтавской области.
Отец работал заведующим и преподавателем неполной средней народной школы.
Школа находилась на северо-западной окраине жилого поселка, на возвышенности. К
зданию школы примыкал небольшой парк, засаженный боль-шими лиственными деревьями
- в основном, дубами и липами. В памяти сохранилось одноэтажное здание с высоким
цоколем. В торце здания школы была квартира заведующего школой, состоящая из
одной комнаты и небольшой кухни, с отдельным выходом в сторону парка. Поскольку
квартира была совсем небольшая, я с отцом, обычно, ночевал в соседнем с
квартирой классе, где для нас каждый вечер устраивалась постель между
раздвинутыми партами.
Помню, как однажды проснулся, испугавшись, среди ночи, от пистолетного выстрела.
Это отец выстрелил по силуэту в окне - кто-то, видимо, пытался забраться к нам с
дурной целью. Отец пользовался правом ношения огнестрельного оружия для
самообороны от разгулявшейся в то время банды Глыняника.
В возрасте четырех лет довелось увидеть Махно, во время перехода его соединения
из Зенькова в сторону Миргорода. Как сейчас вижу его стоящим на мчащейся
тачанке, запряженной тройкой лошадей. На нем была черная кавказская бурка и
высокая баранья шапка. Мы с братьями, Жоржем и Шурой, стояли на бровке откоса
школьной дороги и зачарованно смотрели на движущихся внизу странных людей.
В конце
1923 года отца перевели в Опошню, куда мы вскоре и переехали всей семьей.
Поселились на частной квартире в доме некоего Матвийчука, по ул. Полтавской.
Отец работал заведующим и преподавателем тру-довой опорной семилетней школы.
Мама в это время не работала, занимаясь нашим воспитанием.
Помню траурный день января 1924 года, когда умер Ленин. Шура по-садил меня на
санки и повез в центр местечка, на площадь у Троицкой церк-ви, где была
сооружена трибуна.
Вокруг трибуны собрались мужчины, вооруженные ружьями и винтовками - бывшие
партизаны и члены Коммунистической партии. На рукавах у них были траурные черные
банты, развевалось несколько красных знамен. На трибуне, по очереди, выступали
ораторы.
Осенью 1924 года я пошел в первый класс школы, где проучился до 1930 г., когда
наша семья переехала в Полтаву, в связи с переводом туда отца.
В Полтаве, в 1931 году я закончил 7-й класс Фабрично-заводской семилетки (ФЗС)
по ул. Красноармейской (бывшая гимназия Румянцевой), возле Штаба 25-й Чапаевской
дивизии (кажется, бывший особняк знаменитого помещика Абазы, автора известного
романса "Очи черные"). Сейчас эта территория прилегает к стадиону "Колос".
Осенью этого же года я поступил в Дорожно-строительное училище (ДСУ), по ул.
Пушкина,83. Сейчас это - Политехнический колледж. Но со второго курса я оставил
учебу в ДСУ и поступил на работу в инвентаризаци-онную контору "Вукринвентарь",
при отделе Горкомхоза Полтавского горисполкома. Основной причиной этого поступка
был постоянный голод, по-скольку в ДСУ я получал ежедневный хлебный паек всего
50 грамм, в то время, как на работе - ежедневно по 400 гр. хлеба, да еще был
прикреплен к столовой ИТР.
Осенью 1939 г., продолжая работать в конторе "Вукринвентарь"
техником-инвентаризатором, я поступил на третий курс вечернего отделения рабфака
(рабочего факультета) при Полтавском институте инженеров сель-скохозяйственных
сооружений. Причем, была назначена небольшая стипендия, и это дало мне
возможность оставить работу, полностью посвятив себя учебе.
Учебу в рабфаке я завершил весной 1934 года, успешно сдав выпускные экзамены и
одновременно выдержав конкурс на поступление в институт, был зачислен студентом
первого курса по специальности - инженер-строитель сельскохозяйственных
сооружений.
Учился я успешно и получал повышенную стипендию ( из 43 предметов, изучаемых
мною, я получил только три удовлетворительных оценки - по немецкому языку,
политической экономии и ленинизму, по всем остальным было "хорошо" и "отлично").
Это дало мне впоследствии возможность, при защите дипломного проекта на
"отлично", получить красный диплом с отличием.
Начиная со второго курса, весь третий и четвертый курсы, параллельно с учебой, в
вечерние часы и выходные дни, работал в Институтском проектном бюро,
возглавляемым профессором К. М. Купинским. Кроме практиче-ских навыков, это
давало ежемесячный приработок около 450 рублей.
За годы учебы в институте был активным спортсменом, занимаясь в секциях
гимнастики, баскетбольной, волейбольной, теннисной, хоккейной и лыжной.
Учавствовал в местных и всесоюзных студенческих спартакиадах.
Был учащимся парашютной школы и членом стрелкового кружка.
Был актером самодеятельного драматического коллектива. В частности, играл
ведущую роль Василия в спектакле "Слава", Прибылева - в спектакле "Чужой
ребенок".
На втором курсе института случился со мной инцидент, повлекший мое временное
исключение из института (правда, совсем ненадолго). А случилось это так.
Во время судебно-показательного процесса над участниками право-троцкистского
центра - Зиновьевым, Каменевым и другими, состоялся в институте митинг в
поддержку этого процесса, который проводил тогдашний секретарь парткома
института, Всеволод Бродецкий.
Естественно, от нас, студентов, требовалось заклеймить "преступников" позором. Я
"имел неловкость", наряду с осуждением, напомнить об их былых заслугах перед
рабочим классом России, что сразу же было охаракте-ризовано Бродецким как
"восхваление врагов и защита их" и потребовано им мое исключение из института,
что и было оформлено приказом, по его настоянию.
К счастью, когда на другой же день я обратился в Горком партии с жалобой на
действия парторга, за меня заступился Данишев Степан Евстафьевич, и, после
соответствующего короткого разбирательства, я был восстановлен во всех правах
студента.
К сожалению, эта, счастливо закончившаяся история с Бродецким, имела свое
трагическое продолжение в 1938 году.
После четвертого курса, летом 1938 года, по рекомендации профессора института
Топчия, я отрабатывал практику на строительстве Дома культуры в селе Мачухи
Полтавского района, в должности прораба, с окладом 800 рублей в месяц. При этом,
всю неделю я находился в Мачухах, занимая маленькую комнату в крестьянской хате
одинокой старушки, а на выходные дни ездил домой, в Полтаву, на побывку. Питался
я в колхозной столовой, куда меня определил на довольствие председатель колхоза
"Червона зірка", товарищ Грек.
Как обычно, в пятницу, 3 июня, после работы я приехал домой, где встретился с
женой моего брата Шуры, тоже срочно приехавшей из Диканьки, где они вместе
отрабатывали практику на строительстве МТС.
Привезла она нам с мамой известие о том, что в четверг, 2 июня, непосредственно
на работе, Шура был арестован органами райотдела НКВД.
Учитывая, что в это время мой отец уже 7 месяцев был под арестом, а мой старший
брат, Жорж, в результате административной высылки, работал на строительстве
объектов ГУЛАГа на Дальнем Востоке, по бытовавшим в то время трагическим
примерам других семей, я понял, что надо мной также нависла угроза ареста.
И предчувствие мое оправдалось.
На следующее утро я вернулся на работу. В состоянии непрекращающегося состояния
беспокойства и ожидания беды, провел весь день и вечер, пока не забылся тяжелым
сном.
Ночью, разбуженный хозяйкой, я увидел в комнате лейтенанта НКВД и двух мужчин -
понятых, из жителей Мачух. Лейтенант, бывший студент Полтавского пединститута,
по фамилии Малеванный, предъявил мне ордер на обыск и мой арест.
Ничего компрометирующего не было найдено (да ничего со мной и не было, кроме
постели и нескольких книг по строительству), тут же я был конвоирован и на
спецмашине доставлен к парадному подъезду Полтавского об-луправления НКВД, на
ул. Октябрьскую,39.
После быстрого оформления меня, под конвоем, спустили в подвал.
Здесь меня налысо остригли и тщательно обыскали, с раздеванием и проверкой ушей
и заднего прохода, обрезали все пуговицы на брюках, сорочке и куртке и отправили
в одиночную камеру №3, где уже, однако, было человек десять арестантов.
Как новичку, мне было отведено место на полу у входной двери, рядом с парашей,
"в обнимку" с которой я и прожил около недели.
Из отдельных обрывков разговоров сокамерников я понял, что это бывшие сотрудники
органов НКВД (один из них даже был начальником Решетиловского райкреминотдела
НКВД).
На их вопросы, кто я и за что попал в этот подвал, ответил, что студент
четвертого курса, попал, очевидно, по недоразумению (хотя, не исключено, что по
наговору), и что, после вызова меня на допрос, будет установлена истина и моя
невиновность в чем-либо.
В ответ они замолчали, странно улыбаясь, на что я наивно не обратил внимания.
Впрочем, наивность моя быстро прошла.
На третий день, ночью, меня разбудили и повели наверх, на допрос. Я шел впереди
конвоира, держа руки за спиной. При встрече с другим арестованным, конвоир меня
немедленно останавливал, поворачивая лицом к стене, чтобы я не мог видеть лица
встречного. (Такой порядок сохранялся все время моего заточения)Поднимались мы
по лестнице, огражденной на всю высоту металлической сеткой, во избежание
попыток побега или самоубийства.
Завели меня в угловой кабинет, в торце здания, с окном в сторону теперешнего
стадиона.
В кабинете стоял один стол и единственный стул, а возле стола стоял сотрудник
органов со шпалой в петлице. Он уточнил мою фамилию, имя, отчество, возраст и
заявил о себе, что его фамилия Акимов, звание - капитан Госбезопасности,
командирован из Киева в Полтаву для разоблачения молодежной националистической
контрреволюционной террористической орга-низации "Молодая генерация", которая
имеет своих представителей в Полтаве и к которой, по данным НКВД, принадлежу и
я.
Поэтому, предложил он, я должен сначала все рассказать, а потом - написать все,
что мне известно об этой организации, кто в ней состоит и какие у нее задачи.
Я ему ответил, что мне ничего неизвестно о существовании такой организации, что,
если она и существует, то я ничего с ней общего не имею, и что мой арест - это
просто какое-то недоразумение.
На это капитан мне предложил постоять напротив стола, у входной двери, и
подумать "хорошенько". Сам, при этом, подошел к окну, раскрыл его, вернулся к
столу и, выдвинув ящик, достал из кобуры и положил туда браунинг, усевшись на
стул напротив меня. Так прошло несколько часов - я "на стойке", а он - сидя за
столом, читал книгу, периодически внимательно наблюдая за мной. За это время ему
приносили ужин, чай, и он, с подчеркнутым удовольствием и чванством, поглощал
все это, промакивая губы салфеткой.
Когда я, обессиленный, был возвращен в камеру, дозволенное время сна и еды уже
прошло. Я мог лишь, сидя у параши, немного подремать и обдумать происшедшее.
Обитатели камеры, понимающе, меня ни о чем не спрашивали.
На следующую ночь повторилось то же уже с вечера.
На третью ночь следователь Акимов мне сообщил, что против меня дают показания
некоторые другие арестованные, сопротивляться бесполезно, он мне может помочь
составить протокол признания, на что я ответил категорическим отказом. Далее
сценарий повторился до утра.
На четвертую ночь меня на допрос не подняли, но рано утром вызвали из камеры с
вещами и повели по коридору до камеры № 17, куда, как мне сказали, по
распоряжению следователя, меня перевели.
В открытую дверь камеры я увидел много голых тел с голыми приподнятыми коленями.
Выше колен ничего не было видно из-за густого пара до самого потолка.
Я сначала подумал, что это морг и застыл в ужасе. Но когда меня втолкнули
внутрь, увидел, что тела шевелятся. Мне молча освободили небольшой клочок пола у
параши, где я и расположился.
После утреннего подъема и оправки, я узнал, что в этой камере умудрились
разместить около 40 человек. Среди них оказались - секретарь Кременчугского
горкома партии Марк Шмидт, начальник планового отдела Крюковского
вагоностроительного завода Федор Пронин, другие ответственные хозяйственные и
партийные работники. Здесь же оказался студент нашего института Бондаренко
Володя, арестованный еще весной.
Камера была трапециевидной формы. В меньшей стене было одно небольшое окно,
которого было совершенно недостаточно для какого-либо воздухообмена, хотя оно
было постоянно открыто. Поэтому в камере стоял зловонный густой туман. Над
входной дверью круглосуточно горела яркая электрическая лампа, На левой
капитальной стене, под потолком, висела канализационная гребенка из труб, через
неплотные соединения которых экскременты просачивались на стену, стекая по ней
на пол из метлахской плитки и постоянно подмачивая подобия постелей, тут
разостланных. Зловоние в камере было чрезвычайное, особенно ночью, с добавлением
испускаемых людьми газов.
Через несколько дней, поскольку состав арестантов ежедневно менялся, я от параши
передвинулся по часовой стрелке (по заведенному в тюрьме порядку) к стене с
канализационной гребенкой, со всеми "вытекающими" последствиями.
В это время у меня проявился рецидив тропической малярии, которую я подхватил,
работая на Кавказе в 1934 году, Периодически, сначала через день, потом -
ежедневно, меня охватывали тяжелейшие приступы, начинаю-щиеся с вечера сильным
ознобом с последующей температурной "свечкой" к середине ночи.
А тут еще следователь возобновил допросы и, видя мое болезненное состояние,
решил этим воспользоваться, чтобы добиться от меня вымышлен-ных признаний.
Начал с того, что сделал мне очную ставку со студентом нашего института
Маляровым, с которым до этого у меня были дружеские отношения.
Маляров, под давлением, дал ложные показания, что его в УНМКТО "Молодая гвардия"
завербовал я, что наше задание было - убить Хрущева Н.С., бывшего секретаря ЦК
КП(б)У, по его прибытии в Полтаву. Для этой цели я с ним должен был поделиться
оружием.
Эти показания следователем были записаны в протокол, который Маляров тут же при
мне подписал. Я же, несмотря на ужасное самочувствие, подписывать отказался.
Впоследствии, следователь стал меня вызывать на допросы, подгадывая мои приступы
лихорадки. Он ставил меня "на стойку" и требовал подписать написанные им, будто
бы с моих слов, показаний и протокола очной ставки с Маляровым. Он сфабриковал
мои показания, подтверждающие мое активное участие в организации, вербовку
других студентов и выполнение террористических актов, в том числе, относительно
Хрущева.
Эти пытки теперь продолжались еженощно, совершенно меня измотав. И в одну из
таких ночей, окончательно разуверившись в своем спасении, я решил всю эту ложь
подтвердить, то есть подписать протокол, при условии моего немедленного лечения
в тюремной больнице. Акимов обещал выполнить мое условие.
После подписания протокола, в августе 1938 г., по указанию Акимова, меня,
измотанного, вымученного тропической малярией, "черным вороном" переправили в
тюрьму на ул. Пушкина, где поместили в больницу.
Кстати, могу описать внутреннее пространство знаменитого "черного ворона" (я
успел его изучить за время моей транспортировки). Меня поместили в одну из двух
маленьких кабинок-одиночек в передней части машины, войти в которые можно было
через маленькие дверцы из общего отделения в центральной части. Здесь по бокам
были прикреплены две скамьи, где могли уместиться до десяти человек. Сзади
машины находились еще 2 решетчатые кабинки-"колодцы" для охраны, с общим шлюзом
посередине, с дверями - в центральное отделение и наружной, которая запиралась
изнутри. Каждое отделение имело в потолке вентиляционные решетки с флюгерком,
для обмена воздуха. Через эти решетки можно было по карнизам зданий проследить
ориентировочное движение машины.
На новом месте меня вновь обыскали, предварительно раздев догола. При этом
тщательно проверили все отверстия - уши, нос, задний проход, чтобы я не пронес
напильник или полотно ножовки, после чего отправили под душ, а потом - на первый
этаж. Привели меня, однако, не в больницу, а в одиночную камеру. Именно так
Акимов "сдержал" свое слово.
В камере уже были 22 человека. Мизерная площадь ее позволяла стоять или сидеть
на полу вплотную один возле другого, но лежать можно было одновременно только
половине заключенных, и то, на боку. Поэтому спали в две смены: пока первая
смена спала, вторая - стояла у них в ногах до 1 часу ночи, после чего менялись
местами. Сигналом служил гудок паровоза поезда "Зверево - Киев", проходящего
каждую ночь по расписанию в районе монастыря, звук которого доносился в камеру.
Переворачивались по команде все сразу, несколько раз за смену.
Среди заключенных этой камеры оказался и Первый секретарь Пол-авского Горкома
партии, Уманец Григорий Захарович, с которым мы потом встречались уже после
войны. Ему удалось освободиться, он прошел всю войну и был награжден многими
орденами и медалями. После войны около 5 лет был председателем Полтавского
горисполкома.
В этой тюрьме меня все-таки кое-как лечил молодой фельдшер, выдавая мне каждый
день дозу лекарства, в результате чего моя тропическая малярия постепенно
ослабела, приступы становились все реже, а к концу авгу-ста болезнь меня
практически оставила.
Тогда же меня опять вернули в подвал облуправления НКВД на ул.Октябрьскую.
Перевозили опять в "черном вороне", в передней маленькой кабинке. В другой
кабинке и в общей части машины были другие аресто-ванные.
Кто? Где они делись?- Неизвестно…
После очередного обыска с раздеванием и обследованием всех человеческих
отверстий, затолкали меня надзиратели в 21-ю камеру.
Двадцать первая камера была самой большой в подвале. Она позволяла разместить в
ней около двухсот человек. Площадь пола в ней была условно разделена проходами -
"улицами", имеющими, кстати, свои названия по тем арестованным, которые тут
размещались, по принципу статей обвинения - ВРОС (Всероссийский офицерский
союз), повстанческая молодежная, партизанская, шпионская и др., а также, по
территориальному признаку - Полтавская, Кременчугская, Пирятинская и т.п.
В этой камере я встретился с бывшим ректором нашего института, Манько Терентием
Титовичем, а также с бывшим моим соучеником, Безобразовым Леонидом. Здесь же был
и Пирятинский ветеринарный врач, Та-расенко Антон, с которым я потом встречался
на свободе уже в1943 году.
Однако, пробыл я в этой камере недолго. В середине сентября меня вернули в
камеру №17. Канализационную гребенку тут исправили, полы были сухие. Здесь меня
встретили "старожилы" этой камеры - секретарь Кре-менчугского горкома партии
Марк Шмидт, начальник планового отдела Кременчугского мясокомбината Федя
Пронский. Сюда же, незадолго до меня, перевели и Терентия Титовича. Еще будучи в
21-й камере, у него образо-вались на плечах, между лопатками, два крупных
карбункула. Теперь эти карбункулы разрослись до величины подовой буханки хлеба.
Лечения никакого ему не оказывали, и он был окончательно измотан этими нарывами.
Через 2-3 дня возобновились мои допросы.
Как обычно, ночью, конвоир доставил меня из подвала на первый этаж, где меня
ждали 2 человека - следователь, старший лейтенант госбезопасности Мирошниченко,
и бывший студент нашего института, а теперь - лейтенант госбезопасности Фишман.
Первого моего следователя из Киева, капитана Акимова, с ними не было, и я его
уже больше не видел никогда.
Меня усадили за отдельно стоящий небольшой столик, на котором лежал лист бумаги
и карандаш. Вслед за этим, Мирошниченко поставил меня в известность о том, что
вскоре в Полтаве будет работать выездная сессия Военной Коллегии Верховного суда
СССР. Что мое дело облуправлением направлено на рассмотрение этой Коллегии. Что
следственным отделом, при этом, направляется на меня характеристика,
облуправление ходатайствует о смягчении приговора по отношению ко мне, учитывая
мою молодость и чистосердечное признание. Что Военная Коллегия, с учетом этого
ходатайства, может смягчить приговор, с лишением свободы всего лишь на 10 лет, с
отбыванием наказания на Колыме. К тому же, учитывая наступающие зимние холода,
мне разрешается написать письмо домой, к матери, чтобы она мне передала сюда
валенки, теплые штаны, бушлат, ушанку и рукавицы. Фишман "участливо" дополнил:
"Ты еще, дескать, парень молодой, отбудешь наказание, и тебе будет всего
"тридцатник", вернешься домой, закончишь институт…" И что, в общем, они хотят из
меня человека сделать.
Подумав над этими речами пару минут, я ответил совершенно твердо, что,
во-первых, никакого письма матери писать не буду; во-вторых, если меня будет
судить Военная Коллегия, я им расскажу всю правду о том, как фабриковалось мое
дело: в-третьих, кроме моей подписи, "выдавленной" из меня во время тяжелой
болезни, в протоколе допроса с очной ставкой нет ни одного слова правды. Если
Военная Коллегия мне в этом поверит, то меня освободят, и я пойду домой в этой
одежде в любую погоду. (Кстати, я был в калошах на босу ногу, бумажных брюках и
коричневой сатиновой косоворотке, естественно, совершенно заросший). Если же
Военная Коллегия мне не поверит, то меня осудят так, что теплые вещи мне
опять-таки не понадобятся, поскольку меня расстреляют.
Такой мой ответ для следователей был полной неожиданностью и привел их на
некоторое время в состояние оторопи, после чего они разразились матерной руганью
и угрозами. При этом пообещали написать такую характеристику, что меня уж точно
уничтожат.
С криками: "Ты еще об этом пожалеешь!...", меня погнали в свою 17-ю камеру.
Там я никому ничего не сказал, только Феде Пронскому сказал о предстоящей
выездной сессии Военной Коллегии, и это все. Для себя же решил, что начатый
отказ от прежних показаний буду подтверждать и держаться до конца, говоря только
правду, во что бы то ни стало и чего бы это ни стоило.
Прошло несколько дней.
И вот под вечер, 16 сентября 1938 года, мы в камере услышали доносившийся из
коридора звон многочисленных ключей, отодвигание дверных засовов и вслед -
быстрый, почти бегом, топот многих ног по коридору. Потом такой же беспрерывный
топот над головой, по первому этажу, с очень небольшими интервалами.
Одновременно во дворе - шум заводящихся двигателей сразу нескольких автомобилей,
моторы которых на повышенных оборотах работали до самого утра, заглушая все
другие звуки вокруг.
Около десяти часов вечера очередь дошла и до нашей камеры.
Двери с шумом отворились, двое надзирателей вошли в камеру, двое - остались в
коридоре, по обеим сторонам двери. Вошедшие назвали пять фамилий и предложили им
быстро собраться с вещами. В числе этих фамилий, были названы Шмидт и Пронский,
остальные не помню. Оставшиеся в камере, с ужасом и оцепенением, ожидали своей
очереди всю ночь, пока, с наступлением утра, рев моторов и топот ног не
прекратился.
Ушедшие от нас, в камеру больше не вернулись.
Мы поняли, что начала свою работу выездная группа Военной Коллегии.
Прошел день в догадках, и наступила ночь 17 сентября 1938 года.
С наступлением темноты все повторилось - звон ключей, скрежет засовов,
открывание дверей, топот бегущих ног и крики надзирателей: "Быстрей, быстрей…".
До нас дошли поздним вечером, Зашедшие надзиратели назвали одиннадцать фамилий,
приказав выйти с вещами. Среди этой группы был наш ректор, Манько.
Они тоже ушли навсегда.
Нас в камере осталось одиннадцать человек, среди них, я и секретарь Яготинского
райкома партии Лабендик Семен, атлетического сложения еврей. Мы ждали своей
неотвратимой очереди, не сомкнув глаз. Но надзирате-ли больше не пришли в эту
ночь.
К утру все стихло.
Настал третий день, и мы ждали решения нашей участи, с приходом вечера, боясь
каждую минуту вновь услышать знакомые зловещие звуки - мотор, ключи, дверной
засов… Но их все нет и нет… Все настолько тихо, что кажется, тюрьма опустела…
Так, в страхе, неведеньи, неотпускающем ужасе мы просидели до утра.
А утром от надзирателя мы узнали, что выездная сессия Военной Кол-легии
Верховного суда неожиданно выехала из Полтавы.
Я понял, что мое дело к рассмотрению Военной Коллегией не было принято - может
быть, не успели, но, скорей всего, потому что отказался подписать протокол, что
меня и спасло (в этом я до сего дня благодарен Манько, это он помогал мне
укрепить свой дух). Царство ему небесное.
В этот день нам привезли обед из милицейской столовой, что была в школе милиции,
напротив, в бывшем губернаторском доме. Привезли, очевидно, из расчета всех
узников, не успев откорректировать количество уве-денных и оставшихся.
Через несколько дней, в конце сентября меня перевели в двенадцатую камеру.
Эта камера была вдвое больше нашей одиночки. Я здесь оказался восьмым. В камере
даже стояли 3 узких металлических раздвижных кровати, на которых располагались
"старожилы" : секретарь парткома Крюковского вагоностроительного завода, Пахомов
Яков Петрович, "валетом" - председатель Ново-Санжарского райисполкома, Оленич
Петр Алексеевич; на второй кровати - секретарь Градежского райкома партии,
Ширшов Михаил, с ним "валетом" - секретарь Сенчанского райкома партии, Олейник
Алексей; на третьей кровати - председатель Пирятинского райисполкома, Юрченко
Яков Григорьевич, и директор Сечанской МТС, Марченко Николай Федорович,
"валетом". На свободном месте, на полу возле параши - секретарь Лубенского
райкома партии, Колотилов Михаил Кузьмич, возле которого досталось место и мне.
Мы лежали рядом, головами к стене, и ногами - под кроватью напротив, отодвинув
парашу к двери.
В конце октября, ночью, меня подняли и отвели на первый этаж, на допрос к
следователю Мирошниченко. Он меня, для начала, спросил, готов ли я подтверждать
свои первоначальные показания для направления моего дела для рассмотрения в суд.
После моего отказа, он сообщил, что, тем не менее, следствие по моему делу
завершено и предложил подписать 201 статью об окончании следствия, которую я
подписал. На вопрос, какой суд будет рассматривать дело, следователь сообщил,
что, по подсудности статей "54-8, 54-11, 54-104(2)", меня будет судить Военный
трибунал, и отправил меня в камеру.
В следующий раз меня подняли ночью и отвели на допрос уже в середине декабря.
Повели меня на сей раз на второй этаж. В комнате, куда меня завели, я увидел за
столом незнакомого мужчину 45-50 лет с тремя кубиками в петлице, что
соответствовало чину старшего лейтенанта госбезопасности. Отпустив конвоира, он
сообщил, что его фамилия Свиридов, и предложил мне сесть. После этого уточнив
данные обо мне, и сказав, что уполномочен уточнить кое-какие данные относительно
моего дела, предложил подробно и без утайки рассказать все о моей преступной
деятельности. Видя проявление человеческого отношения и убедившись в его
готовности выслушать правду, я заявил, что в моем деле ничего, кроме моей
фамилии и подписи, ни одного слова правды нет. Тогда он предложил мне все
рассказать, с самого начала ареста.
Я подробно описал, как велось следствие и что я собирался рассказать Военной
Коллегии, а он меня внимательно слушал, неоднократно прерывая, переспрашивая и
уточняя события, и, по окончании рассказа, зафиксировал все в протоколе. Под
утро он мне дал его прочесть и подписать каждую страницу, что я, убедившись,
подписал без сомнения.
Перед отправлением в камеру, он мне сказал, что верит моим словам и надеется,
что вскоре я буду на свободе. При этом, посоветовал в камере это не обсуждать,
что я ему пообещал и, с надеждой вернулся на свое место у параши.
Мой возбужденный вид был настолько очевиден, что Миша Колотилов стал упрашивать
меня рассказать о результатах моего вызова "наверх". Не выдержав, я ему сказал,
что в моем деле наметился поворот, и появилась надежда на спасение, и он
порадовался за меня.
Ох, как я ждал этого спасения! Ежедневно, ежечасно… Но тянулись дни и ночи,
проходили недели… При каждом лязге дверей, вспыхивала на-дежда в моем сердце и
безрезультатно гасла…
Примерно через месяц, в середине января 1939 года, вечером меня снова подняли
"наверх", в тот же кабинет, где встретил меня … Мирошниченко. Он поставил меня
"на стойку" и стал, матерясь, ругать, что я обманул следователя Свиридова, и что
он опять убедился в моей преступной деятельности, располагая достоверными
сведениями об этом. Возобновились требования подтверждения моих первоначальных
показаний.
Я начал понимать, что все мои надежды на свободу рушатся безвозвратно.
Я был потрясен.
Я был уничтожен.
У меня едва хватило сил ответить ему категорическим отказом.
Но это было еще не все. Вызванному конвоиру было приказано привести на очную
ставку Малярова. После некоторых формальностей доставленному Малярову задали
вопрос: "Кто перед Вами стоит?"- Он ответил: "Ро-щинский Алексей Владимирович."
Второй вопрос: "Что Вы знаете о его контрреволюционной деятельности?" - На это
он стал повторять все то, что говорил ранее, в первые дни следствия, то есть то,
в чем меня обвиняли.
Я закричал, что все это неправда, что он не в своем уме, требовал проведения
медицинской экспертизы для него. На все это Маляров пару раз устало махнул рукой
и подписал свои показания в протоколе очной ставки.
Я, конечно, протокол не подписать наотрез отказался.
Отправляя меня в камеру, следователь напутствовал, что я буду за это наказан,
меня отправят в "интеллигентную" тюрьму… Какую? - Я тогда еще не знал о
существовании такой.
Возвратясь в камеру, я обо всем рассказал Мише Колотилову, который был потрясен
не менее меня. Ведь я ему обещал, что после освобождения поеду в Лубны, разыщу
его жену (она работала преподавателем в Лубенском пединституте), и мы вместе с
ней пойдем к секретарю Лубенского райкома партии, где я расскажу о
сфабрикованном НКВД деле Колотилова, после чего мы с ней должны были составить
письмо-жалобу в ЦК КПбУ и ЦК ВКПб. С этими письмами жена Колотилова должна была
ехать в Киев, потом - в Москву, выручать мужа. Такой план был составлен
относительно Миши, в случае моего обещанного освобождения.
Все это рушилось. В состоянии окончательной безнадежности и несомненной гибели,
мы остались в тяжких раздумьях до утра.
Утром, вскоре после утреннего оправления, вошел надзиратель и спросил: "Кто тут
на "Ры"? - Я назвал себя. Он приказал быстро собраться с вещами.
Меня отконвоировали в дежурную комнату, произвели традиционный арестантский
обыск. Потом вывели во двор и погрузили в "черный ворон", в одиночную ячейку.
Автомобиль тронулся, а я стал наблюдать вышеописанным способом, по карнизам
домов, его маршрут.
Мы выехали на Октябрьскую улицу и повернули направо, потом, вскоре, еще раз
направо, до ул. Розы Люксембург, потом - на ул. Шевченко. Проехали по ней три
квартала и вновь - направо, по ул.Фрунзе один квартал до ул. Чапаева. Поворот
налево, и - остановка. Я понял, что меня привезли в так называемую "Кобылякскую"
тюрьму.
После того, как закрылись ворота, меня из машины перепроводили в тюремную
комнату, где, приказав раздеться догола, произвели тщательный обыск моих
немногочисленных вещей и меня самого, как обычно. Зарегистрировав и разрешив
помыться под душем, меня препроводили через двор к массивной железной двери
двухэтажного здания. Конвоир позвонил - дверь открыл надзиратель первого этажа.
Он принял меня от конвоира, запер входную дверь, после чего открыл другую
железную дверь тамбура и ввел в коридор, где по обе стороны были расположены
двери камер. Заперев двери в коридор, повел меня к лестничной клетке, тоже с
железной дверью, которую он запер за нами, введя меня на лестницу, а затем, по
ней, на второй этаж, где опять была железная дверь. Он позвонил. Опять лязг и
скрип двери - надзиратель второго этажа принял меня, с ритуалом запирания двери,
и повел меня по такому же коридору, с такими же многочисленными дверями камер.
Отпер одну из камер, завел меня, указал на кровать и ушел, загремев тяжелым
засовом. Итак, от свободы до камеры было пять железных закрывающихся дверей.
В этой камере стояли восемь пустых кроватей, по четыре с каждой стороны, с
проходом между ними. Кровати были с матрацами, подушками и одеялами. Над
проходом, в стене, было небольшое окно, забранное тяжелой решеткой, а снаружи -
щитом из кровельной стали.
Окно было на юго-восток. За ним, в том же направлении, всего в двух-трех
кварталах, в Первом Рабочем переулке ( бывший Первый Казачий), была моя
квартира, где одиноко и безнадежно ждала меня моя мама. Я постоянно и болезненно
вглядывался мыслями в ту сторону, натыкаясь на щит.
В камере, как и во всем здании, царила отменная чистота. Пахло масляной краской.
Все говорило о том, что тюрьма, после тщательной реконструкции, еще не обжита
заключенными.
Режим в ней был строжайший. Подъем - в 7 утра, отбой - в 8 вечера. Еду давали
три раза: утром - "баланда" ( то есть, суп, практически, из воды), днем - то же,
плюс какая-то каша на воде, вечером - чай с хлебом ( всего в день - 400 гр.
хлеба). Лежать на кровати разрешалось только после отбоя до подъема. Остальное
время можно ходить и сидеть, только лицом к двери, разговаривать тихо, ничем не
заниматься. Прогулка 45 минут в отведенном "выгуле", под наблюдением надзирателя
на вышке. За нарушение режима - единовременное наказание карцером на 3 - 5
суток. В последствии я узнал, что эта образцовая тюрьма НКВД называлась
"политическим изолятором общесоюзного значения", каких было немного в нашей
стране.
Моя кровать в камере была ближайшей к двери, и потому, самой наблюдаемой через
"прозурку". Пока я был в камере один, разговаривать было не с кем, поэтому
особенно трудно было бороться со сном в дневное время. Именно поэтому на второй
день, вечером, сидя на кровати лицом к двери, я нечаянно задремал до отбоя. Тут
же дверь открылась, и надзиратель, демонстративно подозвав меня пальцем,
предупредил, что, при повторении, я буду наказан карцером. Я тут же встал с
кровати и долго расхаживал по камере, подбадривая себя, пока не устал и вновь не
сел на кровать. И, конечно, не удержался, снова задремав. Тут же был разбужен
надзирателем, который, спросив мою фамилию, предупредил, что доложит о нарушении
режима начальнику тюрьмы. Сон мой улетучился, и я уже не уснул до утра.
О наказании не забыли. Через день, под утро, меня разбудил скрежет двери. В
камеру вошел мужчина лет 50-ти, с четырьмя кубиками в петлицах, и позвал меня с
собой. Я вышел из камеры, как был - в калошах на босу ногу, бумажных брюках и
сатиновой рубашке. Он, назвавшись дежурным начальником тюрьмы, прочитал мне
приказ, что за нарушение тюремного режима я наказан содержанием в карцере сроком
на 5 суток и приказал исполнять приказ. При этом, возвращаться в камеру, чтоб
одеться, он запретил, и надзиратель повел меня по коридору, через выход, по
двору, к одноэтажному дому, напротив. Там он передал меня надзирателю карцера, а
тот - завел в узенький коридорчик, шириной около метра и длиной около трех
метров, закрыв на замок дверь за мной.
Я огляделся. Окон здесь не было. Зато над дверью горела электролам-почка, одетая
решеткой. Горела она беспрерывно. При ее свете я увидел воз-ле стены какую-то
"тумбу" - такой бетонный стол, высотой около 2 метров, сечением 80 на 90 см. У
двери была круглая параша, полметра диаметром, из листовой стали, со стальной же
полукрышкой. Цементные стены были сы-рые, все в инее. Полы - цементные, мокрые.
Через некоторое время в дверную форточку надзиратель мне передал кусок хлеба и
кружку кипятка и сообщил, что в карцере подъем в 6 утра, а отбой - в 23 вечера.
После отбоя разрешается ходить и сидеть на тумбе, если разговаривать, то
тихо, ночью - шепотом, днем - не дремать. За нарушение режима заключенный
получает "довесок" карцера, от 1 до 5 суток.
Температура в карцере была отрицательная. На надзирателях был тулуп и шапка,
рукавицы. К тому же, менялись они каждые 2 часа. Я же, при таком холоде и моей
"экипировке", провел день в тяжелейших мучениях.
После отбоя, на пороге появился надзиратель и предложил выйти из карцера во
двор. Подвел к каким-то ящикам, стоящим у стены, предложил взять ящик с одной
стороны, а сам взял с другой, и мы понесли его в карцер, еле-еле, так как ящик,
из-за мокрой и промороженной древесины, был неподъемным. Установив его возле
параши, у двери, надзиратель сказал, что это - моя "постель", на которой я
должен спать, что мне пришлось сделать. При этом, он мне сообщил, что вставать с
моего "ложа" ночью можно только "по нужде", а за нарушение дисциплины я буду
наказан "довеском".
Мне пришлось улечься на ящик, но, из-за ужасного холода, уснуть я не мог. Я
пытался как-то согреться, делая энергичные движения руками, ногами, головой,
всем туловищем. Частично это удавалось, и я впадал в состоя-ние полусна, но тут
же вновь просыпался, совершенно промерзший. Этот кошмар продолжался до утра.
Вспоминая об этом сегодня, я ужасаюсь и не могу понять, каким образом я не погиб
в том карцере или не заболел смертельно, а всего лишь получил облитерирующий
эндетермит и хронический тромбофлибит.
С наступлением утра, надзиратель открыл дверь и, объявив подъем, помог мне
вытащить мой "гроб" из карцера во двор, на прежнее место.
По количеству подобных ящиков можно было определить, кстати, сколько заключенных
было в карцерах. На сей раз мой ящик стоял одиноко.
В карцере я просидел пять суток. Утром следующего дня, после очередного выноса
"гроба", надзиратель приказал вынести парашу, что я и сделал, из последних сил,
постепенно переставляя ее к дворовой уборной, а, освободив - вернул обратно в
карцер. Вслед за этим в карцере появился дежурный начальник тюрьмы и, убедившись
в том, что я относительно жив, приказал пришедшему с ним конвоиру отвести меня
на прежнее место в тюрьму.
Все познается в сравнении. Возвращался я в свою камеру, на свою кровать, как на
свободу. В последствии я узнал от других заключенных, да и сам убедился, что
режим этой тюрьмы помогал следственным органам ломать волю и упорство многих в
фабриковании ложных обвинений и следственных дел.
Вот такая это была "интеллигентная" тюрьма!
За время моей "отсидки" в карцере, состав заключенных нашей камеры несколько
поменялся. Среди новичков был один еврей - Абрам Брук, брат жены преподавателя
нашего института, Якова Ильича Майлиса, Раи Брук. Остальных поименно я не помню.
Всего нас там было восемь человек. У всех нас были кровати, и мы постепенно
привыкали к тюрьме, как к обычной жизни, с ежедневными подъемами, оправками,
баландой, 15-минутной прогулкой и опять отсидкой до отбоя, без права сомкнуть
глаз. Читать газеты или книги запрещалось, можно было только тихо разговаривать
в дневное время. Время коротали пересказами книг и сказок, прочитанных на
свободе, просмотренных "в той жизни" кинофильмов. Вечерами, до наступления отбоя
время тянулось особенно мучительно. Особенно больно мне было от мысли, что я
нахожусь в 5 минутах ходьбы от дома. В окно доносились беспечные голоса с воли,
с улицы Володарского.
С приходом весны, это состояние безысходности еще усилилось. Иногда через окно,
мне казалось, я слышал знакомые голоса, и тогда, в нарушение режима, я их
окликал. За это два раза я был наказан "отсидкой" в карце-ре на трое и пять
суток. А однажды, в мае, во время прогулки, я почти потерял сознание от запаха
акации, который мне вдруг резко напомнил о другой, уже забытой, нереальной
жизни. Я был в отчаянии.
В начале июня, после очередной отсидки в карцере за разговор в камере после
отбоя, меня неожиданно возвратили в другую камеру, где находились более двух
десятков заключенных, и где мне предстояло пробыть некоторое время.
Через несколько дней меня неожиданно вызвали в коридор, где начальник тюрьмы, в
присутствии надзирателя, вручил мне для ознакомления обвинительное заключение. В
нем говорилось о преступлениях, в которых я обвинялся в начале моего ареста, без
каких-либо опровержений, данных мною впоследствии. После ознакомления с
бумагами, меня вернули в камеру, где я, наедине с тяжелыми мыслями, остался
ждать дня судебного разбирательства, которое было назначено в Военном трибунале
Харьковского Военного округа, по подсудности моего дела.
Этот день наступил в августе месяце, 11 дня 1939 года.
В этот день, около 10 часов утра, меня вызвали из камеры без вещей и
препроводили через двор в одноэтажный корпус вдоль улицы Фрунзе, в комендантскую
комнату. Там меня подвергли традиционному тюремному ос-мотру и обыску, раздев
догола. После этого вывели в шлюз между внутренними и наружными воротами, где
стоял наготове "черный ворон". Меня поместили в одну из одиночных "клеток"
впереди кузова. Вскоре доставили еще кого-то в смежную "клетку", и "черный
ворон", выехав из ворот тюрьмы, повернул направо по ул. Фрунзе. Как обычно, по
карнизам домов, можно было проследить маршрут автомобиля, и вскоре стало ясно,
что нас везут в облуправление НКВД на ул. Октябрьскую. После остановки во дворе,
меня перевели в подвал и оставили одного в камере №14.
Через некоторое время меня повели на второй этаж, в одну из комнат с окнами на
Октябрьскую. Меня усадили на стул посередине комнаты, под надзором конвоира. Тут
же другой конвоир завел и посадил на другой стул, стоящий рядом, Малярова.
В комнату, один за другим, зашли четверо военных и расселись на стульях: трое -
застолом, напротив нас, и один - справа, за маленьким столом, на котором была
небольшая пишущая машинка.
По команде сидящего в центре майора, конвоиры приказали нам встать, а сами вышли
из комнаты.
Майор встал и объявил: "Сто тринадцатый Военный трибунал Харьковского Военного
округа, в составе председателя, военного юриста, майора Шевцова, а также
присутствующих членов, слушает дело обвиняемых - Рощинского Алексея
Владимировича, 1918 года рождения, и Малярова Влади-ира Алексеевича, 1915 года
рождения, по статье 54-17-8, 54-11 и 54-10-42".
После формального опроса и уточнения личностей обвиняемых, пред-седатель
прочитал обвинительное заключение и приступил к допросу.
Начал он с меня, спросив, что я могу сказать по указанному только что вопросу
обвинения и подписанному мною обвинительному заключению. В ответ я заявил, что
виновным себя в указанных преступлениях не признаю и рассказал подробно все о
том, как и кем было сфабриковано мое дело, какими путями добивались от меня
признания фиктивных, выдуманных следователем Акимовым, преступлений, какими
методами велись допросы, очные ставки с обвиняемым Маляровым и свидетелем
Бродецким В. А. Я настаивал, что во всех протоколах, кроме протокола следователя
Свиридова, указаны данные, несоответствующие действительности, что в них нет ни
слова правды, кроме моей подписи. Я заявил, что подтверждаю и признаю только
протокол, составленный следователем Свиридовым.
После моего допроса, следователь допросил Малярова, задав ему тот же вопрос.
В своем ответе Маляров виновным себя тоже не признал и от своих показаний ранее
проведенных очных ставок также отказался. По ходу допроса, Маляров подробно
объяснил, что давал ложные показания против меня под давлением следователей и
вследствие их угроз завести на него камерное дело за контрреволюционную
агитацию. Некоторое время назад он, будучи в тюремном туалете, увидел там
обрывок газеты со статьей о снятии с поста Ежова, который принес в камеру и
ознакомил заключенных, после чего один из них донес на него и подтвердил это на
очной ставке. Именно страх за свою жизнь заставил его подписать протоколы очных
ставок с ложными обвинениями против меня.
Интересно, что следователь, выслушав исповедь Малярова, обвинил его в слабодушии
и слюнтяйстве и сказал, что именно его ложные показания явились причиной
длительного содержания под арестом и его, и меня.
После этого был выслушан свидетель моего обвинения - Всеволод Бродецкий.
Отвечая на вопросы председателя, он несколько "смягчил" свои первоначальные
показания.
После допроса свидетеля, мне было предоставлено последнее слово, в котором я
просил поверить в правдивость моих показаний, изложенных в протоколе следователя
Свиридова, в мою невиновность. В связи с этим, я просил оправдать меня и
освободить из-под стражи, дать мне возможность закончить институт и работать по
специальности. А если трибунал мне не поверит, то лучше сразу лишить меня жизни,
чем подвергать меня длительным тюремным мучениям (при этом, впервые за все это
время, слезы полились у меня из глаз).
Маляров также просил оправдать его, настаивая на своей невиновности.
Выслушав нас, председатель объявил о перерыве заседания, в связи с совещанием
членов для вынесения последующего приговора.
Нас, по одному, отвели в подвал.
Меня поместили снова в 14-ю камеру, где я, в максимальном напряжении и отчаянии
4-5 часов непрерывно ходил взад-вперед.
Чтобы как-то отвлечься, я читал надписи на стенах камеры. Их было много, от пола
до потолка. Это были краткие, в несколько слов, описания многих судеб тех
несчастных, кто и когда был судим, как и насколько осужден в этих стенах.
Только под конец дня меня отконвоировали в ту же комнату. Вслед за мной, туда
был доставлен и Маляров. Нас усадили на те же стулья. В комнату вошли члены
трибунала и сели на свои места. За ними вошел свидетель Бродецкий В.А. и сел у
двери, возле конвоиров.
Председатель Шевцов, открыв папку, предложил всем встать и начал читать
постановление Военного трибунала. После длительного прочтения моих
биографических данных и нескончаемого перечисления статей, в которых я
обвинялся, было сказано, что, в результате судебного разбирательства,
установлено, что обвинение меня в преступлениях, указанных в обвинительном
заключении, не подтвердилось, и Военная коллегия решила меня оправдать и из-под
стражи освободить.
Такое же решение коллегии было и по делу Малярова.
Из-за сильного волнения и многократного повторения статей обвинения, я сначала
не понял сути приговора, и когда председатель меня спросил, понятен ли мне
приговор, я не мог ничего сказать. Тогда он мне повторил: "Вы свободны, можете
идти домой, к своей маме, и заканчивать учебу в институте".
Не помню, благодарил ли я коллегию за свое освобождение или нет…
После окончания заседания коллегии, конвоиры вышли из комнаты.
Секретарь коллегии оформил нам с Маляровым выписки из приговора, поставил печати
и вручил нам, сказав, что мы свободны.
Мы вышли из комнаты в коридор. Один из конвоиров нас с Маляровым и Бродецким
проводил через двор до ворот, открыл калитку и выпустил на улицу.
Было 11 августа 1939 года.
Была суббота, около 18 часов вечера, день предвыходной. Улица Октябрьская была
заполнена празднично одетыми людьми, не спеша идущими на стадион или в городские
парки. Они громко и весело разговаривали, беззаботно смеясь. Этот городской шум
напомнил мне о прошлой жизни, такой далекой и нереальной. Я смотрел на весь этот
праздник жизни как бы со стороны, чувствуя себя чуждым наблюдателем из
потусторонней жизни. Я был ошеломлен, потрясен. Я не мог сделать ни шагу и так и
стоял застывшим призраком "с того света".
Наконец я постепенно стал приходить в себя, справляясь со своими волнениями, и,
все еще не сознавая нелепость моей "экипировки" (все те же калоши на босу ногу,
остатки штанов и сатиновая полурваная косоворотка, а также заросшее полудикое
лицо), направился к парадному входу облуправления НКВД, поворачивая направо к
ул. Розы Люксембург. И тут я увидел следователя Свиридова. Узнав меня, он
поздравил с освобождением и сообщил, что моих первых следователей, Акимова и
Мирошниченко, арестовали, судили и уничтожили как врагов народа. Вот такие
повороты судьбы.
В полном смятении чувств пошел я дальше и, вдруг вспомнив о своем внешнем виде,
решил зайти по пути к знакомому парикмахеру. Его маленькая парикмахерская была в
Доме колхозника, на углу ул. Пушкина (сейчас это здание баянной фабрики).
Работал там бывший ученик моего отца. Он меня едва узнал и, со словами: " Алеша,
что они с тобой сделали…", стал, причитая, приводить меня в божеский вид.
Хочу сказать о Всеволоде Бродецком.
После прочтения приговора, во время ожидания выписки, в коридоре, он меня
спросил, знаю ли я что-либо о своем брате, Александре. Я, конечно, ничего не
знал, и он мне поведал, что Шуру выпустили из тюрьмы еще в январе. Он смог
закончить пятый курс института, защититься и, получив распределение на работу в
Среднюю Азию, уехал туда. После этого Бродецкий вложил мне в руку 3 рубля со
словами, что мне нужно зайти постричься. Больше мы с ним не разговаривали.
Эти деньги я и хотел уплатить парикмахеру, но тот их брать отказался.
Сбривши бороду и усы, со стриженой головой я пошел домой через рыночную площадь.
Как я ни спешил, мне все казалось, что я иду очень медленно. Задерживали
движение галоши, которые все время соскальзывали с голых пяток. Поэтому я их
снял и, держа под мышкой, босиком пронесся мимо тюрьмы, из которой меня только
утром вывезли на "черном вороне", отчаявшегося и совершенно не ведавшего о своем
скором спасении.
Я бежал по улице Фрунзе, повернул на Трегубовскую, потом - Первый Рабочий
переулок… И вот он, мой двор! Я заглянул в наше окно и увидел маму с внучкой на
руках у детской кроватки. Подождав, когда она положила ребенка, я позвал ее.
И она увидела меня, и выбежала на крыльцо, и, плача, обнимала и целовала меня.
Несколько успокоившись, она мне сказала немедленно искупаться в корыте, хорошо
поесть, одеться так, как я любил одеваться до ареста, потом пойти в центр города
и показать всем знакомым и незнакомым, что я уже на свободе.
Я так и сделал.